— Да, — ответила Жанна, — ты очень переменилась.
Целых три дня я занималась чтением старых писем, разбирая чемоданы, привезенные Жанной с мыса Кадэ.
Я пыталась проследить свою жизнь во всей ее последовательности, и Жанна, которая не отходила от меня ни на шаг, подчас сама становилась в тупик перед моими открытиями. Так, она не могла объяснить происхождение найденной мною мужской рубашки, маленького револьвера с перламутровой рукояткой, заряженного, — Жанна его никогда не видела; или каких-то писем, — авторы их были ей неизвестны.
Мало-помалу, несмотря на имевшиеся пробелы, я восстанавливала перед собой свой внутренний облик, и он явно не совпадал с моим нынешним обликом. Я не была так глупа, так тщеславна, так жестока, как прежняя Мишель. Мне ничуть не хотелось ни напиваться, ни бить по щекам не угодившую мне прислугу, ни плясать на крыше автомобиля, ни бросаться в объятия шведского бегуна или первого встречного мальчика, у которого нежные губы. Но все это могло казаться мне необъяснимым после пережитой мною катастрофы, самым поразительным было другое. Особенно невероятной казалась мне моя душевная черствость: узнав о смерти крестной Мидоля, я отправилась кутить в тот же вечер и даже не поехала на похороны.
— И все же ты и в этом остаешься сама собой, — повторяла Жанна. — Да притом никто же не говорит, что у тебя нет сердца. Ты могла чувствовать себя очень несчастной. Это выражалось в припадках нелепого гнева, а в последние два года в потребности быть с кем угодно, только бы не в одиночестве. В глубине души ты, наверное, думала, что все кругом сплошной обман. Когда нам тринадцать лет, это называют разными красивыми словами: жажда нежности, сиротская доля, тоска по материнскому теплу. А когда нам восемнадцать, вместо красивых слов употребляют отвратительные медицинские термины.
— Что же я такое ужасное сделала?
— Это было не ужасно, это было наивно.
— Ты никогда не отвечаешь на мои вопросы! Заставляешь меня предполагать черт знает что, и я поневоле, конечно же, воображаю всякие гадости! Ты делаешь это нарочно!
— Пей свой кофе, — отвечала Жанна.
Сейчас облик и поведение Жанны тоже не вязались с тем представлением о ней, какое создалось у меня в первый день и вечер нашей встречи. Она стала замкнутой, час от часу отдалялась от меня все больше. Что-то в моих словах, в моих поступках ее отталкивало, и мне было ясно, что ее это мучит. Она долго и молча разглядывала меня, иногда несколько минут подряд, затем начинала вдруг быстро говорить, постоянно возвращаясь к рассказу о пожаре, либо о том дне, за месяц до несчастья, когда она застала меня пьяной на мысе Кадэ.
— Самое правильное было бы, если бы я туда поехала!
— Через несколько дней поедем.
— Я хочу видеть отца. Почему мне нельзя видеть тех людей, которых я знала
Прежде?
— Твой отец в Ницце. Он стар. Встреча с тобой, когда ты в таком состоянии, ничего хорошего ему не сулит. Что до прочих, то я предпочитаю еще немножко подождать.
— А я — нет.
— А я — да. Послушай, мой цыпленочек: пройдет день — другой, и все, может быть, сразу восстановится. Ты думаешь, мне легко не давать твоему отцу с тобой встретиться? Он считает, что ты еще в клинике. Думаешь, мне легко отгонять от тебя всех этих шакалов? Я ведь хочу, что бы ты успела выздороветь к тому времени, как с ними встретишься.
Выздороветь… Я уже столько узнала о себе, ничего при этом не вспомнив, что изверилась в своем выздоровлении. А у доктора Дулена меня ждало все то же: уколы, игры с кусочками проволоки, режущий глаз свет ламп, автоматическое письмо. Мне делали укол в правую руку и заслоняли ее небольшим щитом, чтобы я не видела того, что пишу. Я не чувствовала ни карандаша в своих пальцах, вложенного врачом, ни того, как вожу рукой. Пока я безотчетно выполняла свое задание, доктор Дулен и его ассистенты беседовали со мной о южном солнце и прелестях приморья. Из этого, дважды производившегося опыта с автоматическим письмом мы ничего не вынесли, разве что почерк у меня ужасно изменился от постоянного ношения перчаток.
Доктор Дулен, которому я сейчас верила не больше, чем Жанне, уверял, что эти сеансы якобы освобождают от чувства тревоги мое «подсознание», а оно-то все и помнит. Я прочла «написанные» мною страницы. Они представляли собой набор бессвязных, незаконченных слов, большей частью получившихся, по выражению Дулена, от «столкновения поездов», как в худшие дни моего пребывания в клинике. Чаще всего встречались слова одного порядка: «нос», «глаза», «рот», «руки», «волосы», так что мне казалось, будто я читаю свою телеграмму Жанне.
Это было идиотское занятие.
На четвертый день у нас с Жанной произошел крупный разговор. Кухарка была на другом конце дома, слуга куда-то ушел. Мы с Жанной сидели в креслах у камина в гостиной, потому что я постоянно зябла. Было около пяти часов дня. В одной руке я держала письма и фотографии, в другой — пустую кофейную чашку.
Жанна, бледная, с кругами под глазами, курила и — в который раз! отказывалась позволить мне увидеться с прежними знакомыми.
— Я этого не хочу, вот и все. Кто, по-твоему, твои прежние знакомые? Ангелы, сошедшие с небес? Да они же не упустят такую легкую добычу, как ты.
— Это я-то добыча? Но с какой точки зрения?
— С той точки зрения, которая выражается цифрами с большим количеством нолей. Тебе исполняется двадцать один год в ноябре. К тому времени будет вскрыто завещание Рафферми. Но вскрывать его необязательно, чтобы подсчитать, сколько миллиардов лир перейдет в твои руки.