— Это важно, мумия.
— Важно то, что я это повторяю. А в памяти это ничего не вызывает. Одни слова и все.
— Вы бы могли повторить их по-итальянски?
— Нет. Я помню только: «camera», «casa», «machina», «bianka» (комната, дом, машина, белая -итал.). Я ведь вам уже говорила!
— Ну, на сегодня довольно. Когда вы будете чувствовать себя лучше, я покажу вам фотографии. Мне дали три большущих коробки со снимками. Я знаю вас лучше, чем вы сами, мумия.
Оперировал меня некто доктор Шавер, в Ницце, через три дня после пожара. По словам доктора Дулена, наблюдать работу Шавера, проделанную после перенесенных мною в тот же день двух кровотечений из ран, было одно удовольствие, каждая деталь в ней — просто чудо, но он не пожелал бы ни одному хирургу повторить эту операцию.
Затем я лежала в Булони, в клинике доктора Динна, куда меня поместили через месяц после первой операции. В самолете у меня было третье кровотечение, потому что летчику за четверть часа до посадки пришлось набирать высоту.
— Доктор Динн занимался вами после того, как пересадка кожи прошла благополучно. Он сделал вам красивый носик. Я видел слепки. Уверяю вас, получилось очень красиво.
— А вы кто?
— Я зять доктора Шавера. Служу при святой Анне (больница святой Анны — городская психиатрическая больница в Париже). Наблюдаю вас с того самого дня, как вас перевезли в Париж.
— А что со мной делали?
— Здесь? Вам, мумия, сделали хорошенький носик.
— А раньше?
— Это уж не существенно, раз это позади. Ваше счастье, что вам двадцать лет.
— Почему мне нельзя никого видеть? Я уверена, что если б я увидела отца или кого-нибудь, кого я прежде знала, я бы с ходу все вспомнила.
— У вас удивительная способность находить нужное слово, моя крошка. «с ходу» вы уже получили несколько ударов по черепу, причем один нам порядком докучал. Чем меньше вы будете получать их теперь, тем лучше.
Он улыбнулся, медленно протянул руку, осторожно, не нажимая на секунду положил ее на мое плечо.
— Не терзайтесь, мумия. Все образуется. Через некоторое время ваши воспоминания вернутся к вам, одно за другим, потихонечку, чтобы вам не было больно. Есть много видов амнезии, почти столько же, сколько больных ею. А у вас очень, очень симпатичная амнезия. Ретроградная, частичная, без потери речи, без малейшего даже заикания, но при этом с таким широким и мощным кругом действия, что теперь этот зияющий провал непременно будет зарастать. И останется от него только вот этакая, совсем-совсем махонькая щелка.
Он показал пальцами, сблизив большой с указательным, — какая малюсенькая останется щелка. Улыбаясь, он намеренно медленно встал, чтобы я не слишком быстро повернула глаза.
— Будьте умницей, мумия.
Он пришел как-то, когда я была настолько «умницей», что меня перестали глушить трижды в день пилюлями снотворного — их давали мне в бульоне. Это было в конце сентября, спустя примерно три месяца после моей катастрофы. Я могла притворяться спящей, а моя память — вдоволь биться о прутья своей клетки.
Где-то были залитые солнцем улицы, пальмы у моря, школа, класс, учительница с гладко причесанными волосами, купальный костюм (красный шерстяной), ночи, озаренные огнями иллюминации, военный оркестр, шоколад, который протягивает американский солдат, и сразу — провал.
Затем — вспышка яркого света, руки сиделки, лицо доктора Дулена.
Временами я очень ясно, с гнетущей и пугающей ясностью видела перед собою толстые руки мясника, топорные как будто, а все же ловкие, и одутловатое мужское лицо, бритую голову. То были руки и лицо доктора Шавера, видела я их между двумя погружениями в забытье, между двумя комами. Воспоминание о Шавере относилось, должно быть, к июлю, когда он вернул меня в этот мир — белый, равнодушный, непонятный. Умостив больной затылок на подушке, закрыв глаза я подсчитала в уме. Подсчеты эти складывались передо мною столбиками на грифельной доске. Мне двадцать лет. американские солдаты, по словам доктора Дулена, раздавали шоколад детям в 1944 или в 1945 году. Предел моей памяти — первые пять-шесть лет моей жизни. Пятнадцать лет как резинкой стерло.
Я привязалась к именам собственным, цепляясь за них, потому что это были слова, ничего во мне не вызывавшие, никак не связанные с этой новой жизнью, которой меня заставляли жить. Жорж Изоля, мой отец. Флоренция, Рим, Неаполь, Лек, мыс Кадэ. Но тщетно я их твердила. Потом я узнала от доктора Дулена, что это как об стенку горох.
— Я же говорил вам, мумия, лежите смирно. Если имя вашего отца ничего вам не напоминает, то, следовательно, вы забыли отца вместе со всем прочим. Это еще ничего не значит, что вы не помните его имя.
— Но я знаю, когда говорю «река», «лисица», о чем я говорю. А разве я после несчастья видела реку, лисицу?
— Слушайте, цыпушка, когда вы встанете на ноги, у нас с вами обо всем этом будет длинный разговор, обещаю вам! А сейчас мне бы хотелось, чтобы вы были умницей. Но одно вам надо усвоить: Вы замкнуты в рамках определенного, изученного, можно сказать, почти «нормального» процесса. Я вижу каждое утро десять стариков, которые не разбили себе голову, однако испытывают почти в точности то же самое. Пяти- или шестилетний возраст таков, примерно, предел их памяти. Они помнят свою школьную учительницу, а вот собственных детей или внуков не помнят. Это не мешает им перебрасываться иной раз в картишки. Они забыли почти что все, а карточные ходы и как скрутить цигарку — помнят. Вот так-то. Вы наделали нам хлопот своей амнезией, которая носит старческий характер. Будь вам сто лет, я бы сказал: «желаю здравствовать» и сбросил бы вас со счетов. Но вам двадцать. Поэтому нет и одного шанса на миллион, что вы останетесь такой, как сейчас. Поняли?